Журналист, «лютый сердцем»

0

Журналист, «лютый сердцем»Платон Демерт, 14-летний кандидат на поступление в 5-й класс Второй казанской мужской гимназии, застрелился 5 января 1871 года в три часа пополудни. 7-го он умер, несмотря на все старания врачей. В предсмертной записке отличник сообщил, что истерзан мыслью о долгах дорогому репетитору Вакуленке и боится провала на вступительном испытании по древним языкам. Нельзя сказать, что казанцы сильно поразились этому. Гимназисты, да и не только они, с начала «новых времен» стрелялись неоднократно. Казань даже прозвали третьей в России столицей в «эпидемии самоубийств», поднявшейся с середины 60-х годов XIX века. За полгода до того из-за экзамена по физике застрелился Сергей Николенко. Потом всех изумила смерть отличника из Первой гимназии Сергея Пупарева, взявшего отпускной билет на летние вакации и пропавшего для друзей и родных до самого 17 июля, когда нашли его тело. Новости эти прошли самой околицей столичного газетного мира — только «Журнал министерства народного просвещения» поместил отписки казанских педагогов на имя министра. Теперь дело было иное. В мартовском 16-м номере скандальных «Санкт-Петербургских ведомостей» на первой полосе появилось «письмо в редакцию», наполненное массой недоуменных вопросов гимназическому начальству и — более того — всей системе классического образования в России, вынуждавшей учеников зубрить мертвые языки — для поступления в университет. Авторство его не составляло секрета. Его написал знаменитый тогда Николай Демерт, дядя умершего мальчика и составитель скандальных «внутренних обозрений» лучших и известнейших газет и журналов.

Лучший обличитель России

«Действуя на скопляющуюся при этих случаях огромную массу народа по преимуществу из низших классов, материально не обеспеченных и живущих трудом, — рабочих, ремесленников, поденщиков, прислугу, завлекая их вывеской выигрышей и особенно дешевизною билетов, которых выпускается громадное количество, без соображений с числом выигрышей, лотереи-аллегри, устраиваемые, например, в Летнем саду в праздничные дни, разжигают страсти, выманивают у бедного люда последнюю трудовую копейку»

Николай ДЕМЕРТ, 1875 год.

Этот чистопольский уроженец, окончивший юридический факультет Казанского университета, не знал пощады даже и к землякам, хорошо помнившим его «путевые заметки» про камских хлеботорговцев и казанскую интеллигенцию, прогремевшие на всю страну. В свое время ради столичной журналистики он отказался от большой карьеры местного деятеля — ушел с поста председателя Чистопольской земской управы, куда попал после нескольких лет работы мировым посредником во время реформы 1861 года.

Он прошел поначалу все ступени нищего литературного существования: чай за пять копеек и требуха с огурцами на гривенник, угол в прачечной, как у Белинского, мелкая скандальная хроника. Пробовал «утилизировать» свое знание «черноземной жизни» в романе — не пошло… Написал даже водевиль про «гувернантку третьего сорта».

С мертвой точки дело сдвинулось, когда набрел на «жилу» — интерес к изнанке жизни. К аферистам, ловкачам. В стране начиналась железнодорожная, биржевая лихорадка. В столицах проматывались огромные выкупные деньги, полученные помещиками в годы реформы. На местах начинались предвыборные политические кампании, взятки, заказные статьи. Эжен Сю, Бальзак и прочие литераторы, творившие на заре парижской буржуазной жизни, пользовались в России огромным спросом. Требовались и свои «разгребатели грязи». Самой большой трибуной для такого дела стали «Отечественные записки», попавшие в руки Некрасова. Туда Демерта пригласили в 1866 году. В несколько лет он составил себе имя хлесткими очерками, где иной раз ради «красного словца» переходил границы приличий, тенденциозно «группировал» факты. Его издатели и редакторы, заинтересованные в тираже, охотно шли на все издержки — вплоть до судебных разбирательств. Пьянство, разврат, воровство — все, что способствовало загниванию общества, становилось предметом его сочинений. Демерт превратился в одного из лучших обличителей и гордился этим, подчеркивал свою «антиобщественную» направленность родством — по матери — с известными на всю Россию лаишевскими помещиками и речными разбойниками Нармацкими из села Шуран, державшими в пещерах-казематах награбленные богатства и заточенных узников.

Напав на тему, Демерт отрабатывал ее со всей возможной полнотой. Писал про драки и потасовки на сословных выборах, про мировых посредников, сделавших свою почетную обязанность источником долгосрочного дохода и с помещиков, и с крестьян. Помогал затравленным учителям, ограбленным в судах вдовам. Обличал железнодорожные сделки: его врагами стали боровшиеся за концессию смоленское земство и партия железнодорожных дельцов Абрама Варшавского. «Главная выгода железнодорожных строителей, — писал Н.А. Демерт, — заключается в том, что они за постройку каждой версты выговаривают себе тысяч по 80 — 60, а с рабочими и даже подрядчиками расплачиваются грошами, употребляя в дело негодный, дешевый материал, который при соблюдении некоторых условий сойдет за хороший и дорогой. Как у нас обращаются с рабочими-землекопами — об этом так уже много было писано, что распространяться незачем». «Искра», «Неделя», «Отечественные записки», «Санкт-Петербургские ведомости» — везде, где выступал Демерт, назывались конкретные злоупотребления и конкретные чиновники. Общество отворачивалось от них, а власти, пусть нехотя, начинали расследования.

Одни клеймили его за «антирусское» направление, другие — за антисемитизм. Еще до Чехова он во всей полноте представил обществу социально-психологический портрет «железнодорожного вредителя» — крестьянина Волкова, из пьяной обиды выкрутившего лампочку светофора и положившего поперек пути Николаевской железной дороги рельс: «Что вы поделаете с такими взрослыми детьми строгостями уголовных кодексов, о существовании которых они и не слыхивали?»

Внутрироссийские обозрения преступности Демерта читали раньше романов передовых писателей и министерских циркуляров. Из официальной хроники невозможно было узнать про грабителей на тройках, нападавших на южные хутора, про 18-летних девочек, игравших на фортепиано, когда рядом убивали утюгом их сверстника, о мальчиках, изрубивших среди бела дня в петербургском кабаке какого-то крестьянина. Его, конечно, заносило. В корреспонденции с волжского парохода он злоупотреблял метафорическими приемами в описании отрубленных голов, намотанных на вал машины кишках и жилах самоубийцы… Но густота красок только замещала пустоту официальной хроники, приковывала внимание общества к проблемам, которые старались не замечать многочисленные «губернские ведомости».

«Губернские ведомости» в Казани нисколько не лучше прочих, если не обращать особого внимания на достоинство бумаги… Бумага несколько получше употреблявшейся прежде, серой оберточной — с крупными деревянными занозами и полуторавершковыми плешинами среди печатного листа. И новые губернские ведомости никоим образом нельзя относить к доказательствам прогресса в умственной деятельности, потому что даже в тех губерниях, в которых умственной деятельности вовсе не существует — и там губернские ведомости все-таки издаются»

Николай ДЕМЕРТ, 1868 год.

Гласные драмы интимной жизни

«Давятся и режутся, впрочем, повсюду, но сведения редко доходят. Нет никакого сомнения, что существует общая всем причина, невзирая на ведомство»

Николай ДЕМЕРТ, 1872 год.

И на этот раз он не ограничился заметкой в большой газете. В июле 1872 года в лучшем русском журнале «Отечественные записки» вышло целое обозрение «вопроса» — особенно в сфере «учебного ведомства». Это «обозрение» познакомило всю страну с делом пензенского гимназиста Раевского — ученик застрелился прямо в гимназии, когда директор исключил его. Объектами негодования стали еще Одесская гимназия и знаменитый и престижный Катковский лицей.

Учебные заведения упорно старались замять происшествия. И даже атаковали газетных обличителей. Попечитель Казанского учебного округа Шестаков полемизировал: «Сначала при гимназическом сюртуке надевается расшитая рубашка поверх… потом форма совершенно устраняется вне гимназии, ученик одевается пшютиком… Конечно, при этом и ученье, подобно форме, устраняется: пшютику учиться некогда». Будучи превосходным знатоком древних языков, Петр Шестаков был горячим сторонником классической системы и немало потрудился при преобразовании в 1866 году гимназий, когда они были разделены на классические и реальные, и при выработке устава гимназии 1871 года, вводившего строгую классическую систему. А самоубийства и Шестаков, и его коллеги почитали скверной модой, культивируемой литературой и театром. Тот факт, что строгости педагогов, требовавших зубрежки, приводили к срывам и не способствовали массовому успеху в древних языках, для них не существовал. Никто их не одергивал, напротив — официальные газеты задаривали комплиментами, поднимали на щит как здоровое начало, противостоящее разлагающему влиянию семейственности и прессы.

В разговор вмешались и медики. Знаменитый казанский профессор Иван Гвоздев, исследовавший «эпидемию» самоубийств, поднявшуюся в середине 60-х годов, отдавал приоритет эмпирическому знанию. Исходя из данных ста вскрытий, он утверждал, что «сращение твердой мозговой оболочки с костями черепа» было одной из характерных черт смерти от самоубийств, как таковой. Заметив, что роль твердой оболочки головного мозга в «умственной или духовной деятельности» оставалась науке неясной, Гвоздев, тем не менее, утверждал, что такие изменения в материи мозга не могли не привести к изменениям молекулярного движения в мозгу — то есть психической деятельности.

После таких умозаключений для публики открылся широчайший простор для дискуссий. Общее мнение решило: во всем виновато образование. Гвоздев подвел статистический итог, из которого следовало, что «у людей образованных самоубийство встречается чаще, чем у неразвитых» и что многие случаи приходятся на студенческий возраст.

Демерт и его единомышленники смеялись над патологоанатомами, ставившими в связь с само-убийствами «толщину костей черепа»: «Мания самоубийства среди юношества, принимая с каждым днем все большие размеры, решительно становится общественным недугом; наши молодые люди исчезают один за другим; они, точно сговорившись по телеграфу, уходят из разных мест на тот свет одновременно». Самоубийства сравнивали с холерой, забравшейся в гнилое место. Потом представляли чем-то вроде сезонной инфлюэнцы — гриппа.

На осень 1873 года пришлось совершенно сенсационное событие: 18 сентября кандидат права Тимофей Комаров застрелил в номере гостиницы «Belle Vue» на Невском проспекте жену известного журналиста Суворина, с которой ужинал там с разрешения мужа. Мать пятерых детей, автор книг «для детского чтения» — в отдельном номере, в полночь! Газеты смаковали, что постель не была смята, что Суворин не возражал против судебно-медицинского вскрытия. Нравы «новых людей», людей газетно-журнального мира выставили на обозрение всей России. Весь «либеральный околоток» судил да рядил. Казанский попечитель Шестаков имел все основания говорить про моду на дурную славу. Большое впечатление на общество произвела и смерть двух молодых офицеров, близких друзей, Шульца и Хржановского. Они находились в течение девяти месяцев под арестом по подозрению в политической нелояльности, были найдены невиновными и освобождены, однако предпочли подать в отставку и уехали в свои имения. Хржановский вскоре застрелился, его друг покончил с собой через несколько месяцев. Письма офицеров-само-убийц были опубликованы в «Неделе».

Весной 1873 года газеты обсуждали самоубийства двух сестер, Прасковьи Гончаровой и Александры Лавровой, последовавшие вслед за дуэлью между журналистом А. Жоховым и адвокатом Е. Утиным. Гончарова, двадцати двух лет, покончила с жизнью потому, что потеряла возлюбленного, Жохова (убитого на дуэли), а Лаврова, девятнадцати лет, последовала примеру сестры. Этот эпизод, дуэль и самоубийство, получил скандальную известность и широко обсуждался как пример современных нравов. «Московские ведомости» и «Гражданин» представили дело в антинигилистическом ключе.

Пророк своей смерти

— А из какого сословия все больше больных-то у вас? — расспрашивал я раз больничного сторожа в казанском доме умалишенных.

— Все больше батюшки.

— Как батюшки?

— Да так-с. Попы, значит, да отцы-дьяконы. Все смотрит в одно место, в угол, поймать будто кого хочет, да вдруг как вскочит, да заорет: а, говорит, попался, наконец, собачий сын! И почнет драться. Тут только уж его

держи да вяжи, потому что народ здоровенный. Недели с две или с три побесится, а потом и выпустят.

Николай ДЕМЕРТ, 1868 год.

Демерт в эти годы точно погружается с головой в тему смертоубийств и покушений на собственную жизнь. Тема эта занимала едва ли не центральное место в его обозрениях внутренней жизни. Он зарылся, по выражению Глеба Успенского, в самую толщину «черноземной жизни». Мещанин, прыгнувший на глазах у всех в открытый двигатель парохода, обезглавленные трупы, плавающие по Волге, пропавшие люди. Он словно Базаров препарировал тело — в этом случае общественное, изъязвленное болезнями и ранами. И многие нашли, что смерть его, последовавшая в возрасте 42 лет, чем-то была схожа с гибелью литературного персонажа, заразившегося трупным ядом. Личность, жизнь и смерть журналиста были поглощены сетью метафор, которую он сам сплел.

Есть мемуар, где рассказывается, как Некрасов предполагал окончательно ответить на свой вопрос: «Кому на Руси жить хорошо?». Все пути странников, истоптавших лапти в поисках ответа, должны были сойтись у кабака, в компании «подпоясанного лычком» пьяницы, от которого и должен был быть окончательный вердикт: «Пьяному!»

В этом убеждении жила и немалая часть пишущей столичной и нестоличной братии. В 60-х годах, как писал Успенский, «было два резких явления — начало движения молодежи и пьянство остатков полуталантов 40-х годов, людей старого воспитания». Аполлон Григорьев, Аверкиев, Курочкин, Якушкин, Левитов, Решетников, Помяловский, Демерт, Максимов — далеко не полный их список.

«Он до смерти работает — до полусмерти пьет», — так отозвался Успенский на его смерть. Отделять эти два дела, по его мнению, нельзя было не только в характеристике русского мужика, но и вообще в характеристике русского человека. Александр Скабичевский поставил его в общий поток персонажей, населявших его же публикации: «А где его могила? И есть ли у него могила? Может быть, его, как безвестного арестанта, умершего в части, отправили в университетский анатомический кабинет и там распотрошили рядом с трупом одного из жуликов, с которыми он был захвачен». И это было полной правдой.

Демерт допился до такой степени, что в марте 1876 года, не соображая, видимо, обстоятельства вокруг себя, сел зачем-то на поезд и отправился в Москву, где и был забран полицией в одном из грязных кабаков в компании жулья и бродяг. Придя в себя, он указал приставу гостиницу, где были его вещи и документы. И хоть все подтвердилось, пристав не спешил выпустить журналиста из участка. Там он простудился и попал в тюремную больницу, где и умер среди арестантов и был похоронен в общей могиле Ваганьковского кладбища, где его не смогли найти.

Он стал зловещим символом человеческой судьбы — всероссийски оплаканный и по возможности скоро забытый, как крайне неприятное напоминание. Теперь только краеведы областей, на которые был некогда обращен взор публициста, пытаются из патриотических соображений оспорить крайне нелицеприятные картины, нарисованные некогда Демертом с натуры.

Нет неправых, есть несчастные…

«В стране, где миллионам жизнь опротивела, как каземат, где человеческая жизнь ценится не дороже косушки сивухи — небезопасно и тем, кому жизнь вовсе не опротивела».

Николай ДЕМЕРТ, 1872 год.

Только Скабичевский, кажется, обратил внимание на личную жизнь Демерта — крайне неудачную, и назвал ее главной причиной гибели журналиста. Но «общественность», пившая вместе с Демертом и не заметившая «пропажи» крупной фигуры, не пустила в свои святцы столь приземленную теорию. Требовался «сеятель» и «деятель».

Между тем трудно было не заметить, как сам предмет профессионального интереса искажал, деформировал все, что составляло его жизнь — в том числе и личную. Публика и друзья видели его в стоптанных туфлях, нечесаного, в коротком пиджачке и — пьяного, ругательски ругавшего городовых, помещиков и Каткова, охранительного редактора «Московских ведомостей». На столе перед диваном стояла водка, красное вино. Шли бесконечные разговоры о земстве, которое спит, о цензуре, которая бодрствует.

В этом кругу непрестанно появлялись девицы из провинции, слетавшиеся в Петербург за славой, за женихами. Одно время он попал под влияние «сильно задержавшейся в девическом звании» Людмилы Ожигиной, сочинившей популярные в то время «Записки современной девушки» — эмансипированной, разумеется. Она так много полагала о себе, что посмела протестовать против Салтыкова, который решил, что для коммерческого успеха выгоднее ее героев не самоубийству подвергнуть, а поженить. Дама стала своей во всех гостиных «новых людей», где непрестанно курили, пили, говорили о злободневных вопросах. Трезвый Демерт не пошел бы и смотреть на барышню. Но, ввязавшись однажды в разговор с нею, он только запойным пьянством и хулиганством сумел отгородиться от этой искательницы приключений. Но и потом она доставала его — и не только его — своими «литературными письмами», где предлагала в жертву любви и невинность, и готовность к подвигу кухарки и жены, и даже две тысячи наследства от тетки. В конце концов она пристроила себя.

В провинции было много домов, где читали только что появившийся роман Гарриет Бичер-Стоу про хижину дяди Тома. Из девиц, при которых взрослые не стеснялись обсуждать свои проблемы, вырастали нервные, аффектированные существа, которые вместо уроков обсуждали вопросы о грехе и добродетели, подвиги Иисуса, худели и слепли над книжками, ругались со старшими за отношения с прислугой. Развивали в соответствующем направлении натуру и многочисленные провинциальные адюльтеры скучающих мам. Гимназисты вели модные дебаты о клеточках, монадах, инфузориях, Бюхнере, устраивали вечеринки с танцами и «разговорами», куда родителям вход был заказан.

От провинциальной скуки вообще хотелось сбежать в столицу — на улицы, освещенные газом, полные блеска и оживления. Там было немало «коммун», составившихся из провинциалок, которые явились в Питер слушать лекции Менделеева и Миллера. Записываясь на курс-полкурса — сколько денег хватало, — они фраппировали-манкировали-фрондировали в аудиториях богатеньким девушкам с золотыми карандашиками на цепочках браслетов. Путного из такого ученья выходило мало, и большинство попадало в разряд полуинтеллигентных пролетариев — особенно девицы: работали в типографиях, газетах, магазинах, конторах, родильных приютах… Проблема пола вставала во весь рост в этих новых кружках отлученных от привычной жизни молодых людей, вынужденных лично добывать свое счастье.

Одно из таких созданий, грезившее модными башмачками Louis Quint и ловкими мужчинами в стиле актуальной в те годы поэмы Альфреда Виньи «Adultere», сумело найти путь к сердцу Демерта. Он стал бегать за ней, как собачка, ввел в круг известных литераторов и богемы. Но круг тамошних девиц был весьма тесный, а нравы предельно простыми: писатели, перед тем, как сделать соответствующее предложение, предупреждали: «Я враг оседлости и собственности… Вам самой придется добывать…». Стать выше, проницательнее, образованнее этого круга провинциальным девочкам, добывавшим переводами 50 рублей в месяц, было очень трудно, если вообще невозможно. И приходилось довольствоваться тем, что попадало в руки.

Демерт, огромный, растрепанный и перманентно полупьяный, был мало эстетичен. Пришлось в дополнение к нему завести еще и особого молодого человека, из разряда тех, которые слетались в Петербург для того, чтобы стать, как тогда говорили — attaché при какой-нибудь женщине, лучше всего — стареющей купчихе. Он и появился — «беглый маркер из плохого трактира».

Такой поворот для Демерта, привыкшего к амикошонству собутыльников и эпатажным выходкам, неожиданно оказался, как нож в сердце. Он то униженно просил толику внимания, то напивался «до полоумия» и скандалил. Скабичевский заметил, что именно в то время он стал «пить мертвую чашу». Даже когда она родила от «хлыща», Демерт готов был взять девицу с ребенком. Но его отвергли.

Его жизненная фабула не заключала в себе какого-то оригинального сюжета. Она была тривиальна. И закономерна. Пьянство совершенно помутило ра-зум журналиста, подорвало его работоспособность. Очерки внутреннего обозрения стали бессвязными и редакции перестали их принимать. Он был болен, но не настолько, чтобы подвергнуть его насильственному освидетельствованию и заключению в больничную палату. В нетрезвой голове родился, вероятно, план какого-то поворота в жизни, план бегства — в Москву, например. Там и прервалась жизнь неистового обличителя общественных пороков.

Не было, кажется, у Демерта ни одной строчки, которую нельзя было бы назвать неправой. Но это его не уберегло от чувства горчайшей обиды на жизнь и людей. Он умер несчастнейшим и всеми брошенным. И подтвердил одно резюме своей второстепенной статьи: нет ни правых, ни виноватых, а есть счастливые и несчастные.

Иван АНДРЕЕВ

ОСТАВЬТЕ КОММЕНТАРИЙ

Прокомментируйте
Пожалуйста, введите свое имя