Расстрелять их не было повода…

0

Интересный был опыт: подчеркнуто аполитично и внепартийно, только на почве профессиональных обязанностей вой­ти в жесткий спор с властью и одержать моральную победу.
Без объявления мотивов действовали власти в 1922 году, изгоняя за пределы страны надоевших до смерти общественных деятелей и университетских профессоров, которых не уморила Гражданская война. Формально зацепить их было трудно, потому прибегли к практике проклятого царизма – административной, бессудной высылке, которую сами же и клеймили в свое время. В список пассажиров «философского парохода» от Казани Ягода внес три кандидатуры: профессоров университета Александра Овчинникова, Иринарха Стратонова и Григория Трошина. Эти люди своей неуступчивостью и постоянными апелляциями к общественности портили большевикам всю обедню, мешали прибрать к рукам университет и само общественное мнение. Были, разумеется, и другие фигуры, калибром поменьше, с которыми обошлись куда круче – без заграниц. Кроме того, Казань исторически играла роль места политической ссылки. В 1922 году в городе жили и работали адвокаты, защитники на процессе эсеров. Сюда заезжали и пассажиры так называемого «советского ковчега» – парохода «Бьюфорд», на который Гувер в 1920 году погрузил 249 анархистов и отправил их в Советскую Россию. На дворе был нэп и жизнь еще бурлила…

Александр Вишневский Петр Дульский Роман Лурье

«Спасибо, товарищ переводчик!»
(Khrushchev Bangs His Shoe on Desk)   
Полвека минуло, как в международный политический фольклор буквально влетел фестончатый «туфель» Хрущева. На XV генассамблее ООН тогда обсуждали по инициативе СССР колониальный вопрос, и советская делегация не могла дождаться, когда к трибуне выйдет сам Никита Сергеевич. Он был в бойцовском настрое, мало того – на подходе к залу кто-то из орды журналистов наступил ему на пятку и он не успел надеть свалившуюся сандалину, вертел ее нервно в руке, лежавшей на столе: нагнуться, чтоб надеть ее в сидячем положении, мешал большой живот. Раздражения добавляли сидевшие прямо перед ним и Громыко «франкисты» – испанские делегаты. Наши демонстративно выказывали им свое отношение, шумно реагировали на дискуссию у высокой трибуны, но в целом выдерживали дипломатический протокол. Однако когда филиппинец у микрофона потребовал присовокупить к резолюции о ликвидации колониальной системы также и освобождение от советского ига восточноевропейских стран – для баланса, так сказать, Хрущев, как школьник, потянул руку. Его взорвал синхронный перевод: «соцлагерь – концлагерь»… Однако председатель, ирландец Болдуин, намеренно не обращал внимания на просьбу советского премьера.
Вот с этого момента международные летописцы пошли писать «историю ботинка». Якобы в поднятой руке Хрущев держал ботинок. Или даже стучал им… Правда, телесъемки запечатлели только то, как члены советской команды колотят в знак протеста кулаками, но не башмаками.
Выйдя к трибуне, советский лидер раздраженным жестом отогнал филиппинца от микрофона и возгласил: «Почему этот холуй американского империализма выступает? И председатель не останавливает его! Разве это справедливо?» И под занавес: «Конец, могила колониальному рабству! Долой его и похоронить его, чем глубже, тем лучше!» Потом западные газеты переврали это на манер торжественного обещания старого коммуниста: «Мы вас похороним!».
Выступление Хрущева раз прервалось, поскольку переводчики судорожно подыскивали аналог русскому слову «холуй». Наконец, после затянувшейся паузы было найдено английское слово jerk, которое имеет широкий диапазон значений – от «дурака» до «подонка». Западным репортерам, освещавшим в те годы события в ООН, пришлось изрядно попотеть, пока они не нашли толковый словарь русского языка и не поняли значения метафоры Хрущева.

Григорий Трошин Всеволод Первушин

А вот сам Хрущев остался доволен впечатлением, которое произвело его выступление на аудиторию. И потом попросил привести главного «русского» переводчика ООН и крепко обнял его, похвалив за хорошую работу. Окружение вождя деликатно промолчало насчет того, кого тискал в объятиях Первый секретарь. Еще бы! Представить страшно, как перекосило бы его лицо, если бы он узнал, что перед ним – беглец из страны Советов, да к тому же племянник Ленина.
Николай Первушин, переводчик, тоже ограничился дипломатичной улыбкой. Он знал цену нашим деятелям, помнил об их мстительности и о том, что в России живут многочисленные родственники. В марте 1920 года его спасло только личное вмешательство Ленина. Николая и Юрия Первушиных взяли в ЧК только потому, что у известных анстисоветчиков, студентов с физмата Казанского университета братьев Распоповых, нашли списки тех, кто пусть и втихую, но не симпатизировал Советской власти. Мать Первушиных, Александра Залежская, из Бланков, поддерживала связь с кузенами и кузинами Ульяновыми и уже через три дня после ареста сыновей телеграфировала Анне и Марии. В тот же день местная ЧК и губернский комитет партии получили запросы за подписью Ленина о причинах задержания преподавателя факультета общественных наук Николая Первушина и его брата Юрия. И просьбу рассмотрели, вопрос об освобождении решили – под ручательство старых коммунистов. Естественно, начальник чекистов Иванов поспешил уведомить Москву, что Николай уже три дня как на свободе (Юрий успел схватить сыпной тиф и не фигурировал в переговорах). Но освободил только через два месяца. Ленин был тяжело болен. И когда по выходе из застенка Первушин решил уехать от греха подальше за границу, – московские родственники устроили приглашение из Берлинского университета, лекции почитать, – тот же Иванов поставил условие: дам паспорт под личное ручательство родственников. В Казань пришла телеграмма от Дмитрия Ильича, подписанная фамилией «Ульянов» – без расшифровки. Ленин все еще болел.
В Берлине Первушин, окончивший в Казани коммерческое училище и юридический факультет, работал также в торгпредстве. Потом был переведен в Париж, с повышением, в представительство Нефтесиндиката. Когда в начале 30-х годов руководство предложило вернуться в Москву, он стал «невозвращенцем».
После войны перебрался в Америку, сдал экзамен на должность официального переводчика в ООН и постепенно выдвинулся, занял ответственное положение. В середине 60-х вернулся к преподавательской работе, стал писать книги. Работал в Канаде, стал профессором Монреальского университета. Василий Аксенов, встретив его на фестивале Норвичской русской школы, сразу определил: Казанский университет! И был удивлен земляком, учившим в университете еще Женю Гинзбург – мать писателя. В Россию профессор так и не съездил, даже связь с нею не держал. Крепка память была у старого казанца, боялся подвести свою родню.
К слову сказать, и отец героя, профессор Всеволод Первушин, первый номер казанской неврологии, осенью 1921 года осуществил своеобразное бегство – бросил налаженную жизнь в поволжской столице и отправился на пермскую кафедру, в университет, который, как и сам город, были таковыми лишь по названию – в пятьдесят два года! Родственник Ленина, основатель ГИДУВа, лучший ученик Даркшевича, руководящий деятель чуть не всех медицинских обществ Казани и так далее в этом же роде – был столь напуган арестом сына, растущей напряженностью в отношениях властей и университетской корпорации, что предпочел открытому драматизму политического выбора род внутренней эмиграции. Впрочем, и в Перми ему неоднократно предлагали пост ректора – он благоразумно отказывался.

 

Есть на территории республики такой уголок, мимо которого незаметно пронеслись грозные тучи революции, богом спасаемый уголок, где хранятся ветхие традиции – это высшая школа. Достаточно было ослабить нажим, как из нор своих гады спешат. Жалкие игры в политику, закулисные тайные совещания, обход советских декретов – это имеет место в стенах дряхлого университета.
Журнал губкома РКП(б) «Коммунистический путь»

«Казань – скверная дыра…»
«Скверной дырой» назвал Казань 1920 года в письме Ленину наш земляк, выпускник университета Адоратский, командированный вождем из Москвы для сбора материалов по революционным событиям. Жил историк революции отвратительно: долго слонялся в поисках источников заработка, таскал для прокорма за восемь верст желуди из леса, распродавал «хлам», колол дрова, сидел в сумерках без света – керосина было не достать. Жаловался на всеобщую спекуляцию, политическую мимикрию кадетов, сделавшихся вдруг большевиками… Просил помощи – получил красноармейский паек. Так сказать, по знакомству. Коллеги по университету такого блата не имели. Половина их убежала из города вместе с Народной армией КОМУЧа. Оставшимся пришлось выкручиваться.
Правду говоря, Казанский университет почти сразу после Октября присоединился к мнению Харьковского, назвав переворот накануне созыва Учредительного собрания авантюрой темных дельцов. И потом его преподаватели систематически выступали против мероприятий Советской власти, ее местных учреждений. В частности, против идеи слить все высшие учебные заведения Казани в один громадный университет – в видах экономии, что ли? Очень угнетала университет и инициатива «пролетаризации» студенческого контингента, учреждение рабфака. Не сама по себе инициатива, а формы ее реализации. Осенью 1918 года прием дал почти четыре тысячи первокурсников – принимали, как велел декрет, без аттестатов, всех желающих. Потом долго не могли понять, что делать с агрессивным рабфаком, слушателей которого возили из Адмиралтейской слободы мобилизованные извозчики. Впоследствии все, конечно, встало на свои места, и рабфак превратился просто в подготовительный курс.

 

Дух касты с превалированием руководителей a-la Трошин с его упрямством, которое дало повод… сравнить его с четырехногим, длинноухим животным, или a-la Груздев, Меньшиков, этих столпов «Союза русского народа», или Глушкова, мелодекламирующего реакционные вещи…
«Правда», 1922, №8

Но больше всего беспокоила материальная сторона жизни. Когда в январе 1922 года забастовала московская профессура, требовавшая решения вопросов по зарплате, Казань незамедлительно к ней присоединилась. Ректор Овчинников провел Совет университета, где очень резко обрисовал положение вуза. Постановили после вакаций не приступать к занятиям. Если Совет ограничился рекомендациями и призывами, то медицинский факультет прямо воспринял решения Совета и потребовал от своих штатных сотрудников прекратить совместительство в клиническом институте – нынешнем ГИДУВе, созданном в 1920 году.
Понятно, сама по себе идея института повышения квалификации в 20-м году никакой новостью быть не могла. Не могла вызывать и принципиальных возражений. Она впервые была публично высказана в Казани еще в 1908 году. В годы Первой мировой, когда в городе скопилась масса госпиталей, военных врачей, нужда в таком учреждении, «курсах» стала еще насущней. Но инициатива «учредительства» в год, может, самый ужасный для профессуры, когда смертность ее выросла вшестеро, когда денежное содержание, проигрывавшее по размеру дворницкому, выдавалось процентов на 25 – была, кроме акта красивого энтузиазма, еще и хорошей затеей по спасению интеллигенции от голодной смерти. Партия и бюрократия, хоть и нового типа, не могли не поддержать новые штаты, фонды и – попытаться произвести этим подрыв влияния старых университетских корпораций. Недаром этот энтузиазм «подмазали» самой грубой лестью в адрес вождя, подгадали к его юбилею. И неважно, что первые два года, как говорили на медицинском факультете, – в аудиториях института никаких слушателей из глубинки не было, сотрудники просто спасались от голодухи. Такова природа бюджетного пирога: хватает его только тем, кто ближе к власти. Коллеги из университета, не получавшие зарплаты, не имевшие этого совместительства, возмущались существованием «бесполезного учреждения».
Одних долгов по зарплате накопилось в университете на три миллиарда рублей, при том, что поступлений ждали только 115 миллионов. Преподаватели, сознавая это, предлагали взамен сокращения штатов прикрыть все новые советские вузы, открытые после 1918 года, позволить всем, выведенным за штат, переводиться в более подходящие места – другие города России, за границу. Говорили: пусть за учебу платят! Требовали для университета земельных участков под картошку и промыслы. Хотели даже обратиться в Американскую администрацию помощи, помогавшую голодающим. В качестве немедленной меры потребовали от штатных сотрудников медфака оставить совместительство в ГИДУВе, сам клинический институт прикрыть, а курсы переподготовки переместить вместе с финансированием и материальной базой в университет. (Подчинились все, за исключением хирурга Вишневского.)

 

Скрытый саботаж находит плохо маскированное прикрытие в казуистическом толковании декретов, филологическое содержание которых не представляется неуязвимым с точки зрения профессоров, наживших геморрой на этом деле, в гнусной закрытой баллотировке – жалкой комедии, которую разыгрывают, чтобы скрыть свои грязные побуждения…

В центре событий оказался декан медицинского факультета Григорий Яковлевич Трошин. Ученик Бехтерева, земляк-елабужанин, первый раз он вступил в спор с государством в бытность свою врачом психиатрической больницы Святого Николая в Петербурге в 1906 году. Сотрудники и персонал затеяли тогда бучу под лозунгом автономизации больницы, коллегиального руководства и т.п. Трошин возглавил мероприятие и даже приказал канцелярии прервать все сношения с государственными органами. Вопрос, как обычно и бывает в России, свелся к борьбе против единоначалия – в данном случае главврача. Дело, в конце концов, дошло до потасовки, главврача Реформатского вывезли за ворота на тачке, а Трошин, как закоперщик, получил год и четыре месяца крепости. Дело было громкое, о нем писала и читала вся Россия. Трошина признали идейным борцом. На почве полемики относительно автономии психиатрических больниц он даже чуть не подрался с коллегой на дуэли.
После отсидки Григорий Яковлевич успешно занимался частной практикой с детьми, отстававшими в развитии, создал для них частную школу, написал и опубликовал капитальные труды, открывал вспомогательные школы. Стал, что называется, медицинским и педагогическим авторитетом.
Все перевернула война и революция. В 1919 году он принял приглашение университета и переехал в Казань.

Когда начались посягательства властей на университетские права и свободы, Трошин отреагировал очень горячо. Несомненно, что весь конфликт оказался окрашенным его личным отношением. Он не скрывал мнения о властях и сам давал примеры «антисоветчины». На публичных лекциях заявлял, что Советская власть создает условия для роста помешательств и нервных расстройств. Большой знаток – подобно своему учителю Бехтереву – коллективных психозов, он и революции рассматривал с этой точки зрения. И уже в марте 1922 года заведующий рабфаком Корбут в «Правде» объявил, что казанские экономические забастовщики выполняли прямые указания эмигранта Милюкова. Последовали аресты зачинщиков. Но «за недостатком улик» Трошина отпустили. Он, однако, не унимался. На похоронах своего коллеги, офтальмолога Агабабова, в июне месяце клятвенно обещал «охранять могилу от посягательств граждан социалистической республики, чтобы не сняли последний сюртук». Это был уже край. «Правда» снова наполнилась гневными филиппиками и разоблачениями казанских профессоров.
В августе, когда по стране покатилась новая волна арестов, взяли и Трошина. Руководство университета, факультет активно вступились за него, просили отдать профессора на поруки, не переводить на Лубянку, комиссия медиков освидетельствовала узника казанской пересылки, дав такой диагноз, который подтверждал крайний вред тюремного режима. И 30 сентября 1922 г. в Москве ГПУ приняло решение разрешить выезд (принудительный) Трошину за границу за свой счет(!). Однако Менжинский отменил решение о его высылке за границу. И вообще прекратил дело. Но глава казанских чекистов Шварц был настойчив, и Трошина таки приговорили к высылке из страны. Он успел еще побывать в Казани, собрать вещи, и в декабре 1922 года выехал на Запад – обосновался в Чехии, где русских встречали с исключительным радушием. Одно было плохо для Трошина как практикующего медика: преподавать, писать книги, собирать русскую научную общественность за границей ему никто не препятствовал, напротив – помогали, но не допускали к лечебным делам. На этой почве он развился в исключительно крупного исследователя и автора своеобразных «психопатологических» портретов писателей. К сожалению, негативное отношение советской власти к Трошину препятствовало широкому введению в научный и лечебный оборот его достижений на ниве работы с отстающими в развитии детьми. Это надолго задержало развитие науки. Умер он перед самой войной.

 

«Ныне отпущаеши…»

 

– Вы как хотите уехать? Добровольно и на свой счет? – Я вообще никак не хочу. – Он изумился. – Ну как же это не хотеть за границу! А я вам советую добровольно, а то сидеть придется долго. Спорить не приходится: согласился добровольно.
М.Осоргин

Не было в Казани другого такого места, как ризница кафедрального собора в Кремле. Устроенная незаметно на хорах, укрытая стальной дверью на нескольких замках, она была наполнена церковно-ювелирными редкостями, скопившимися за несколько веков существования собора. Настоятель Андрей Яблоков пускал туда только архиерея, и то по большим праздникам. Остальным в лучшем случае показывали фото предметов.

До осени 1919 года собор не трогали, дверь не замечали. Когда нашли, думали обойтись вместо ключа взрывчаткой. Но передумали и после многочасовых усилий, в присутствии общественности все же открыли мирными средствами. Уже на другой день чекисты решили конфисковать вещи, как «малоценные». Однако Петр Дульский, казанский искусствовед, сумел убедить председателя исполкома Антипова в противозаконности акции. Грубый и крутой по характеру, Антипов, бывший слесарь, встал на сторону знатоков и обязал начальника казанских чекистов Левенталя сделать опись, фотографирование и отправить материалы на экспертизу Наркомпроса. А Дульский и университетский профессор Стратонов добрались до Луначарского и через него добились отмены конфискации и разрешения поместить раритеты в музейный фонд. Этого было достаточно, чтобы Иринарх Стратонов стал заклятым врагом местной охранки. Но он еще больше усугубил свое положение: в декабре того же года пожаловался в Москву на противозаконность действий чекистов, которые вывезли из университета архивы губернских жандармов, не поставив в известность уполномоченного Главархива. Стратонов и был этим самым уполномоченным. После этого ненависть ЧК стала просто жгучей. А Стратонов постоянно подогревал ее: создал при университете Общество социологии и философии, где вполне легально интеллигенция упражнялась в критической оценке марксистской философии и социологии и нового строя, естественно.

 

Мы этих людей выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно.
Л.Троцкий

Этот кружок поддерживал связи с себе подобными объединениями других городов, информировал публику о подоплеке казанских происшествий. Более всего не устраивали чекистов связи кружка в Москве. Стратонов водил дружбу с патриархом Тихоном, другими деятелями церкви. У жандармов он значился в списках интеллигенции левой ориентации, у большевиков – правым. В Германии, куда его занесло в эмиграцию, нацисты косо смотрели на его советский паспорт, выслали, в конце концов, во Францию, засадили в лагерь Раненбург. А тогда, в 1922 году, после ареста, решением советских следственных органов его выслали из страны на три года. Кажется, даже подписку брали у высылаемых в том, что они под страхом смерти не должны возвращаться в Россию. Обратно он и не вернулся.
Дочь Стратонова Лидия, если верить некоторым публикациям, стала женой начальника казанских тюрем Царевского – ненадолго. Работала на пивном заводе, сошлась с иностранным специалистом-меховщиком Кирхнером, уехала в Германию. Нашла там отца, активиста местной церковной жизни, работавшего управляющим доходным домом. Он и тут был, как бельмо на глазу. Полиция очень подозрительно относилась к церковным патриотам и засадила Стратонова в тюрьму. Дочь таскали на допросы. Потом их продолжили советские следователи. Только после смерти Сталина она освободилась и долго жила в коммуналке на улице Ленина (Кремлевская), пока не уехала в Германию. А Иринарх Стратонов, собиравший в войну медикаменты и одежду для советских пленных, умер в лагере.
Андрей Крючков

ОСТАВЬТЕ КОММЕНТАРИЙ

Прокомментируйте
Пожалуйста, введите свое имя